– Куча мала!!

Гумилев, уже обменявшийся взглядом с замеченным им Женей, неожиданно изменился: казалось, что внешне с ним ничего не произошло, однако там, где только что находился веселящийся мальчишка, стоял чопорно, надменно прямой мэтр – забавляться подобными превращениями Н.С.Г. любил… Веселье стихло, как по мановению волшебной палочки.

– Все, господа! На коней и в путь!

– Николай Степанович, милый, Вы ведь хотели сегодня разобрать со мной мои стихи, – по-детски моляще протянула Лиличка Таланцева, подлетая к мэтру.

– Каюсь, сударыня, я этого хотел, но что есть в этом мире наши желания? Сегодня, не далее шести часов пополудни, я должен пребывать в райпотребсоюзе, простите чудовищное ругательство… И непосещение сего заведения мною грозит мне преждевременной гибелью в нетопленых стенах… Да, всего доброго! Ивлинский и Миронов, вас, господа, я попрошу остаться.

Шумная прихожая опустела: с лестничной площадки доносились еще смех и голоса.

Гумилев, вытаскивая портсигар, по-мальчишески легко присел на подоконник.

– Единственное публичное место, где я могу спокойно выкурить приличную папиросу, – произнес он, кивнув на распахнутую дверь пустой аудитории. – А на прошлой неделе, когда я с тоски закурил на некоем идиотском заседании, мой досточтимый коллега, занятый сейчас разработкой теоретических гребенок для создания будущей совдеповской культуры, прямо-таки изъерзался на стуле от желания выяснить, откуда это я достаю папиросы… Но остатки порядочности удержали.

– Вы говорите, Николай Степанович, что Брюсов занимается сейчас «разработкой теоретических гребенок» для культуры Совдепии, – с живым интересом спросил Борис Ивлинский. – Но разве совдеповская культура нуждается в его теоретических гребенках?

– То, что мы имеем наблюдать, Борис, еще не является совдеповской культурой, – Гумми, казалось, был в хорошем расположении духа. Свою мысль он принялся развивать с явным удовольствием. – Это суть зачатки оной. Все эти «пролетарские поэты», коих пытаются подсовывать вашему покорному слуге, это маленькие росточки, пока чрезвычайно невинного свойства. Если большевизм победит, на развалинах нашей культуры должна произрасти некая псевдокультура, по сложности не уступающая нашей. Горький с его сентенциями поднят на щит, но не более того. Сентенции его слишком просты, для осуществления такой грандиозной подмены они не подойдут. Тут необходима переработка литературоведческого мировоззрения, не угодно ли Вам, скажем, сделать разбор романтизма с позиций материалистических? Суждение глухих о музыке. Даже религиозный человек, сам того не замечая, станет мыслить материалистическими категориями, если подобная подмена произойдет на общественном уровне. Это и будет отрыв души от разума, что ведет к бессилию личности. И путь может быть таков: от примитивно-грубого, как слегка нас утомившие «пролетарские поэты», до усложнения и… до усложненной псевдокультуры. Тут нужен не Горький. Тут нужна своего рода математика, но не та, кою Пифагор освободил из недостойных рук торгашей, а та, что осталась в них, приказчическая подленькая математика. Тут нужен Брюсов. – Припечатав подобным образом мысль, министр культуры будущей освобожденной России спрыгнул с подоконника и, подойдя к вешалке, извлек из-за нее продолговатый кожаный портфель. – А теперь о деле, господа.

– Николай Степанович, это – все деньги, полученные Вами от Шаховского?

– Решительно все, Евгений. Князь не довольно осторожен, посылая их мне. Я в любую минуту жду гостей. Репутация моя известна. Но без доказательств она покуда остается репутацией, не более. Подобные вещи надо держать на абсолютно подпольных явках. Я по мере необходимости буду получать их от Вас. – Гумилев рассмеялся. – Давеча я и без того перепугал ими Айрин Одоевцеву…

Ивлинский, знавший эту историю, рассмеялся вслед за Гумилевым, а Леня Миронов, обращаясь к Жене, начал весело объяснять:

– Видите ли, Чернецкой, одна из приближенных фрейлин Николая Степановича, а именно – Айрин, имеет предосудительную привычку рыться в ящиках его стола, в присутствии, разумеется, мэтра… И вот, представьте пассаж – мэтр выходит из комнаты, а Айрин, наскучившая экзотическим содержанием одного ящика, выдвигает второй, и… Разумеется, изумленное «Ах!». Ящик битком набит пачками кредиток. И именно в эту минуту Николай Степанович, разгневанный вместо собственной неосторожности на несчастную Айрин, появляется в дверях и…

– И как Вы полагаете, Леня, достаточно ли будет дернуть Вас за ухо? Нет, пожалуй, я накажу вас за болтливость иначе – деньги к Чернецкому понесете Вы… Вы, Евгений, сейчас были бы крайне нужны мне – зайти к Михаилу Михайловичу. А идти туда с этим портфелем явно не стоит. Вы, Борис, можете присоединиться к нам.

Они спустились по грязной лестнице с ржавыми прутьями, когда-то державшими ковер.

– А город уже свыкся с запустением, – негромко проговорил Женя. – Оно как-то естественно смотрится. Году в позапрошлом так не было.

Гумми усмехнулся: настроение его заметно сменилось. Подтянутый и надменный, он двигался по улице, глядя поверх голов: с набитой бумагами тисненой зеленой папкой в руках, в наброшенном на плечи экзотическом белом полушубке неевропейского вида (конец апреля, даже по питерской погоде, выдался нежарким). Его неправильное с тяжелыми чертами лицо, такое обаятельно-живое в дружеском кругу, сделалось неприятно-неподвижным лицом-маской. Сейчас к нему казалось даже сложным обратиться с каким-нибудь замечанием. Впрочем, так казалось одному Жене. Ивлинский, непринужденно, как все «гумилята», чувствующий себя рядом с мэтром, не замечал этой перемены.

– Блок давеча говорил, что Вы фрондируете противу Шкапской?

– Преувеличение. Меня не настолько волнует ее творчество, Борис. Но не могу же я, в самом деле, восхищаться этой по меньшей мере странной особой. Когда читаешь ее творения, ощущение такое, будто род человеческий не выходил еще из эпохи неолита… Она, безусловно, не лишена дарования, но совершенно неприемлема для человека с неизвращенным восприятием… Боже мой, лучше бы вообще не пускали трамваев! Взгляните, ведь это же убийство.

Миновав стрелку, они подходили уже к светло-зеленому двухэтажному дому с каменными собаками по фронтону.

– Свои, Михаил Михайлович! Свои…

– Проходите, господа.

Профессор Тихвинский, за годы революции состарившийся на десяток лет и казавшийся сейчас в свои пятьдесят три года шестидесятилетним стариком, встретил гостей в китайском халате, слишком просторном для его нездорово исхудавшего тела.

Извините за домашний вид, – немного отрывисто произнес он, проводя Гумилева и молодых людей по коридору. – Крайне нездоров, только что встал с постели.

– Не хотелось бы тревожить Вас больного, Михаил Михайлович, но дело не терпит, не обессудьте.

– О чем речь, Николай Степанович, дорогой!

– Ох, черт! – Гумилев, споткнувшийся о груду с оглушительным грохотом рассыпавшихся осиновых дров, потер ушибленную ногу. – Так и есть – дровишки завезены не расколотыми в поленья. Бревна какие-то… А это – целая коряга. И я, кажется, вижу на этом чудовище тщетные Ваши попытки его побороть. Дайте Ваш грозный меч мне. Впрочем, вот он. – Гумилев извлекал уже из-под кучи дров зазубренный топор.

– Николай Степанович, право же, я и сам вполне в состоянии, – воспротивился Тихвинский.

– Михаил Михайлович, милый, Вы не довольно сейчас крепки для подобных упражнений! – шутливым тоном возразил Гумилев. – Нет, молодое поколение, лучше предоставьте это мне… Прежде всего – за чудовище!

Сыроватые скверные дрова со стуком разлетались под топором, весело заигравшим в тонких, с точеной, редкостно красивой формы кистями, сильных руках Гумилева Дрова он колол умело, без лишнего шума, точно соразмеряя силу удара,

– А как с уплотнением, Михаил Михайлович? Сей бич Вас пока не коснулся?

– Увы, волею Зевеса, коснулся. На днях в гостиную вселили какого-то вновь прибывшего из Москвы рабочего-металлиста, большевика… Сейчас его нет. И грозят вселить еще.